Волшебство на кончиках пальцев, волшебство в каждом слове, во вздохе и взгляде – Дар и Проклятие. Волшебство – это власть и покорность, и тяжесть эту несёт всякий волшебник, но, впитывая магию с молоком матери, он не замечает её, как птица никогда не скажет, что её тяготят крылья. Заклинание в устах мага есть приказ, отданный не человеку и не животному, но силе, могущество которой трудно вообразить. Древние пели огню и воде колыбельные и просили облака дать дождя, а леса – не укрывать зверей. Теперь же никто не просит, не молит о снисхождении, только приказывают. Это власть, кружащая голову.
Но прежде чем приказы станут исполняться, путь лежит через неповиновение волшебства и собственный путь смирения. Прежде чем волшебник станет Великим, он должен понять, насколько ничтожен. Понять, а потом принять это, или взбунтоваться. Из первых получаются святые, из вторых – революционеры.
Великих Святых не так уж много, но ещё меньше Великих революционеров, и практически нет тех, кто обрёл бы в истории оба звания. Кто пытался переломить магию, были ею сломлены и обращены в прах, а время их звалось «тёмным». Но всем хочется творить революцию в умах и душах людских, ибо каждый мыслит себя тем, кому удастся невозможное. Казалось невозможным оторваться от земли, и кто-то заколдовал метлу. Казалось невозможным обращаться животным, и вот уже первый маг ступает на землю мягкими подушечками лап или поднимается в небо, обретя настоящие крылья. Могущественные зелья, плещущиеся в хрустальных флаконах, порабощают разум, исцеляют душу, а заклятия отбирают жизнь, поворачивают реки вспять и возводят каменные бастионы. Границ у магии словно бы больше нет, и этот простор кружит шальные головы. Стираются границы между жизнью и смертью, между снами и реальностью, человеческие мысли уже не тайна, и великие битвы случаются всё чаще на границах разума, а не на полях, где звенели клинки. Но что же там, за горизонтом, куда так все стремятся заглянуть? Там призраки, побоявшиеся дороги «в даль», там инферналы, поднятые из земли, в коей покоя им не дали, там сумасшедшие, так глубоко ушедшие в чужое сознание, что потеряли себя, там пустые человеческие оболочки, чьи души обречены медленно перевариваться в зловонной утробе Дементоров. Как не пытались люди стереть границу между живыми и мёртвыми, эту границу не они строили, и не им ключами от дверей владеть. Как не старались люди подчинить воле своей душу, душа рождена не в этом мире, и не её законам подчинится.
Ребёнку маленькому родители позволяют сесть за стол со взрослыми и поиграть с ложкой, потянутся к огню и опалить нос, заглянуть в книгу, где нет ни одной картинки. Мать рассмеётся, увидев отвращение на личике от незнакомой пище, утешит слёзы и поцелует обожженный нос, попробует объяснить, что значат закорючки в стройных рядах на страницах, но дитя всё равно вернётся к каше, к деревянным лошадкам, а вечером снова будет играть у камина на коврике. И ребёнку, конечно, будет казаться, что он храбр, умён, а взрослые, что-то запрещающие, несправедливы и жестоки. Тысячи лет длится детство волшебников. Они рождаются детьми и детьми умирают.
А ещё детям не так уж свойственно думать о смерти или жизни, дети мечтают не о бессмертии, а об умении летать, колдовать и делать всех вокруг счастливыми.
Большой тёмный кабинет замер в молчании и ожидании. Огромный письменный стол скрылся под ворохом пергаментных листов, пол был усеян обрывками и клочками бумаги, конвертами и письмами, книги высились грудами на полу, на тонконогих столиках, под креслом и на подоконнике фальшивого окна. Среди бумажного хаоса стояло глубокое кресло, обтянутое тёмной кожей, и в кресле, будто на троне, сидел человек. Над его головой люстра держала три свечи, бросающие отблески на беспорядок. Этот волшебник, мудрый ребёнок, уставший как столетний старик, откинулся на спинку кресла, обозревая комнату из-под полу прикрытых век. За искусственным окном шёл дождь, отбивающий монотонный и успокаивающий ритм по несуществующему карнизу.
Минуту назад здесь бушевала буря, и сверкали молнии, но Зевс выбился из сил и рухнул в первое кресло, оказавшееся поблизости. Он упал бы и на пол, не окажись его рядом. Он был измотан, совершенно истощён физически и эмоционально. А недавний разговор с шефом был подобен контрольному удару в сердце, выбившему дух.
А ведь Амикус Керроу знал, что дело, за которое он берётся, нельзя доводить до конца. Это всё равно, что вступать в битву, из которой нельзя выходить победителем, хоть ты и знаешь, что можешь победить. Пятнадцать лет в этом кабинете, заваленном книгами, картами, расчётами, жужжащими приборами и таинственными артефактами. Пятнадцать лет упорного труда. А теперь – конец.
Взгляд этого человека невозможно выдержать без дрожи. Холод касается загривка и прокатывается по спине, когда он смотрит внимательно и вместе с тем равнодушно. Даже будучи совершенно ни в чём не повинным, ощущаешь себя неуютно. Если под взглядом голубых глаз министра чувствуешь себя нашкодившим ребёнком, которому хочется немедленно попросить прощение, то Том Риддл смотрит всегда как палач, рядом с которым чувствуешь не просто вину, а ужас за содеянное, не помышляя о прощении.
- На следующей неделе Отдел должен представить отчёт министру, - прохладный голос, слишком высокий для этого строгого мужчины, раздаётся в комнате. Том сидит в кресле, голова чуть наклонена вбок, словно он чем-то заинтересован, руки с длинными белыми пальцами спокойно лежат на подлокотниках. – Он велит принести из архива последние записи о результатах. И что там, в архиве, найдут его секретари?
В архиве они найдут несколько толстых папок из плотного желтого пергамента, а внутри пятнадцать лет жизни Амикуса Керроу и Бартемиуса Крауча младшего. И что самое интересное, когда эти документы лягут на стол перед министром, он будет счастлив, а двое невыразимцев получат тайные награды, похвалу и улыбчивый блеск голубых глаз. Только этот блеск пугал, но ещё больше Амикус боялся карих глаз своего начальника.
- Кажется, мы договаривались, что вы с Краучем можете хоть Мерлина из-под земли доставать, если только об этом не будет записей в архиве. Я закрывал глаза на ваши эксперименты и позволял столько лет морочить голову Альбусу. И вот как вы распорядились моим доверием.
Обидно, что Барти тут был совершенно не при чём. Он и не знает, что результаты их разработок оказались в общем хранилище, откуда, несомненно, попадут в руки чиновникам Дамблдора, а потом – и к Гриндевальду. Но самое обидное то, что Керроу прекрасно знал, кто позаботился о том, чтобы лабораторные журналы и дневники, оставленные на сутки без присмотра, оказались во всеобщей доступности. И этот же человек позаботится, чтобы они попали на стол к министру. Люциус Малфой, этот белый павлин, уж-альбинос. Уже много лет как от одного упоминания имени руки сжимаются в кулаки, а челюсти стискиваются до скрипа.
- Ты понимаешь, Амикус, что будет, если эти записи прочтут в «Благе»?
- Там нет ни выводов, ни заключений, я не стал ничего записывать, после того как…
- Не важно. Там найдутся люди, способные прийти к правильным выводам самостоятельно.
Амикус вцепился в подлокотники своего кресла, глядя через стол на начальника, а точнее – на его руки, теперь сцепленные в замок. На чёрной ткани мантии эти руки выделялись белым пятном, приковывая внимание. Нужно было срочно что-то придумать, как-то исправить последствия одной маленькой невнимательности.
- Если можно было бы выкрасть документы…Но грабить министерский архив!
- Что за разбойничьи наклонности? Не грабить, а забрать то, что принадлежит вам по праву, - Том выделил слово «вам», будто подчёркивая, что исправлять ошибку придётся двоим, несмотря на то, что напортачил только один. – Забрать и уничтожить.
«Забрать и уничтожить» - эта фраза до сих пор звучит набатом в стенках черепа, отскакивая и превращаясь в многоголосое эхо. Это было похоже на приказ убить своего ребёнка, с той лишь разницей, что сын самого Керроу не опасен для общества, а это детище развяжет войну в этом и так уж больно хрупком мире.
Амикус поднялся из кресла, взмахом палочки собрал листы и обрывки пергамента в одну беспорядочную стопку и, секунду поколебавшись, испепелил всю стопку одним взмахом. Больше нельзя было рисковать оставлять какие-то записи, даже в черновиках может оказаться слишком много опасной информации.
Дождь за искусственным окном прекратился, теперь там висело чёрное ночное небо, затянутое тучами. Свечи в канделябрах погасли, дверь тихонько щёлкнула замком. Закутав плечи в осенний плащ, Керроу вышел в холодный тёмный коридор. Кажется, он остался один во всём Министерстве, в такой поздний час все нормальные люди ужинают с семьёй дома, спят или читают книги. Только в доме Керроу никто кроме домовиков не ждёт – Эмилия с сыном живут сейчас на побережье, в летнем коттедже. А отец семейства, как и всегда, вместо летнего отпуска ночует на работе. Но это к лучшему, если повезёт, Эми ни о чём не узнает, не будет не жалеть, ни укорять.
Выйдя из министерства Амикус поёжился от совершенно не летнего холодного ветра, а потом оглянулся вокруг и трансгрессировал к дому Краучей.
В этот поздний час окна в доме всё ещё светились тёплым светом, кажется, мелькали тени за занавесками. На втором этаже кто-то прыгал на кровати возле окна, а в высоком чердаке мелькнула совиная тень. Миновав ворота и подъездную дорожку, Амикус поднялся по ступенькам крыльца, всё ещё не зная, что скажет Барти, и как объяснить Алекто, что он сам оказался в неприятностях, да ещё и хочет втянуть в них её мужа. И как вообще что-то объяснять сестре, если невыразимцы не имеют права говорить о работе? Подняв руку, Керроу с тяжёлым сердцем коснулся дверного молотка.